Взлет был ужасен. Казалось, самолет никогда не оторвется от полосы, цепляясь колесами за каждую щербинку, за каждый камешек. Стиснув зубы Андрей неотрывно глядел на световое табло, как будто там должны появиться слова: «Мы гибнем, граждане пассажиры!» Но вот всколыхнулось в животе — и деревья за круглым окошком сразу превратились в мелкорослый бурьян. Самолет накренился на крыло — внизу, словно кости в разверстой могиле, рассыпаны были белые длинные корпуса жилых домов, они торчали из черной, развороченной, подернутой зеленой ряской земли. Похолодев, Андрей бросил взгляд на отца. Отец дремал, свесив голову на грудь, c очками, сползшими, как у энтомолога, на кончик тонкого блестящего носа, с улыбкой страдальческой и в то же время стыдливой… Это не успокоило мальчика, а, напротив, повергло его в смятение. «Да, ему-то что, — в припадке младенческого ужаса думал он, — ему-то хоть бы что, это мне нельзя умирать!..»
Андрей не успел еще прийти в себя, когда услышал сзади захлебывающийся кашель и не без труда сообразил, что у Насти началась морская болезнь. Карий глазок между кресел мигнул на Андрея — и исчез, как погас.
Невыносимо долго самолет тянул вверх, жужжа и содрогаясь, как дрель, косо вгрызающаяся в дымное небо, внизу проворачивались поля и леса, на которые была наброшена прозрачно-зеленая весенняя марля. Потом в иллюминаторах побелело, машина вошла в толщу облаков и застыла на одном месте, продолжая безнадежно гундеть, словно муха, влипшая в молочный кисель.
Беловолосый сосед поднял бледную резидентскую руку (в манжеты у него были вставлены золотые запонки с янтарем), покрутил черную головку на потолке — и перед лицом Андрея повисла невидимая ледяная кисея.
— Не беспокоит? — любезно, как парикмахер, спросил Андрея. Голубые глаза его, водянистые, но казавшиеся ясными на розовом лице, смотрели приветливо и неостро. Андрей покачал головой.
— Ну что, брат Тюрин? — с улыбкой произнес британец. — Натерпелись мы с тобой страху? Я тоже боюсь взлетать.
Андрей решил, что ослышался: так было проще. В смутной ситуации вообще нужно действовать так, как если бы ничего особенного не происходило. Но на лице его, видимо, все же промелькнула растерянность, потому что беловолосый сухонько, через «хе-хе» засмеялся.
«Нет, дорогой, — насупившись, подумал Андрей, — не втянешь ты нас в разговор. У тебя в запонках микрофоны».
— Да, перемещаться по воздуху верхом на канистре с бензином не пристало разумному человеку, — с удовольствием откинувшись к спинке кресла и положив обе руки на подлокотники, продолжал беловолосый. Когда-нибудь, лет через триста, люди будут нам удивляться: «Как они могли рисковать? И куда они, собственно, летали? Что им не сиделось на месте, не ходилось пешком?» И что самое удивительное, — тут британец придвинул к мальчику свое розовое лицо и доверительно понизил голос, — там, куда мы летим, нам решительно нечего делать. Баловство одно, кажимость, не более того.
«Почему он со мной говорит? — машинально отодвигаясь, с тревогой думал мальчик. — Может быть, он действительно к нам приставлен? Или просто тихопомешанный. Болтун Патолог».
Год назад по Щербатову, если верить слухам, шатался один патолог, все ходил по дворам, по песочницам, вертелся возле детских садиков, приставал к маленьким девочкам, звал их в какой-то шалаш. Мама Люда очень боялась за Настю, гулять ее отпускала только с Батей, все лето оказалось испорченным из-за этого больного козла. Местный свихнулся, должно быть, пришлецы в Щербатове все на виду. Андрей возомнил, что поймает его, сажал Настасью вместо приманки на солнышко, а сам где-нибудь прятался и наблюдал. Настасья беззаботно играла: про патолога она слышала, но уверена была, что Батя ее защитит: Батя — самый сильный и самый грозный на свете. Вот она бы третий допуск приняла на веру безоговорочно.
Андрей прислушался — сзади доносилось умиротворяющее бормотание мамы Люды:
— Ну, вот так, ну, вот и ладно, дочка моя умная, разумная, а головочку теперь сюда положи…
Андрей обернулся, взглянул в щель между креслами: кофейного человека как ветром сдуло, вон он сидит позади, у прохода, надутый, руки все в кольцах, аристократ, вождь, наверное, племенной, а мама Люда укладывала Настасью на двух свободных местах, укрывая ее коротеньким аэрофлотовским пледом. Настасья мучилась, лицо ее с прилипшей ко лбу челочкой и с зажмуренными глазами было белее наволочки. «О-ох», — простонала она неожиданно взрослым женским голосом. И Андрей поспешно отвернулся.
Видя, что мальчик не склонен поддерживать разговор, подсадной агент угомонился. Отвалив назад спинку кресла, он достал журнал «Крокодил», надел очки (это были замечательные, наверняка дорогие очки в массивной оправе с затемненными коричневатыми стеклами) и принялся сосредоточенно и серьезно изучать карикатуры, время от времени брезгливо отстраняясь, как будто бы там изображалась интимная жизнь земноводных.
Между тем тугая щечка ровесницы снова выступила из-за высокой, спинки кресла, гладкая, как молодой месяц, и на поручне показался снисходительный голый локоток. Сердце у Андрея вздрогнуло, как поплавок от первой поклевки: простая пробка, проткнутая куриным пером, только что стояла неподвижно на зеленой воде — и вдруг стеклянно и тоненько тюкнула. Для кого — мелочь, а для него это был знак, что все правильно, что Кареглазка согласна лететь с ним до конца и что там ее уже ждут.
Это не помешало Андрею ревниво отметить, что Кареглазка говорит на чужом языке легко, будто воду пьет, такого легкого английского Андрей еще не слыхал: скиталец из института Мориса Тереза, кичившийся своим американским произношением, выпячивал нижнюю челюсть и шамкал ртом, как будто ел горячую перловую кашу. Собственно, этот оболтус и не учил ничему, только сквернословил по-английски да пел дифирамбы «штатникам», и Андрей терпел его лишь из уважения к его бедности и бездомью, а языком занимался сам, идя первобытным путем и затверживая по десять слов в день.