Уткнувшись лицом в обслюнявленное покрывало, отец что-то невнятно пробормотал, рот у него был скошен, открывался желтый полустертый клычок, глаз тоже скошен и тускл, как алюминиевый.
— Ты что, выпил? — наклонившись к его лицу, спросила мама Люда.
Но Иван Петрович был трезв. Когда жена и сын с большим трудом перевернули его на спину, увидели искаженное темно-багровое лицо с полузакрытым левым глазом: рот приоткрыт, язык едва шевелится, как будто распухший…
— Ванюшка! — закричала мама Люда.
— Ну, что ты шумишь? — одернул ее Андрей, сам смертельно напуганный.
— Перенервничал человек, спокойствие нужно и тишина.
А кто-то другой, живущий у него в груди, вдруг громко и трезво сказал: «Ну, вот и решилось. Вот и решилось».
Ровно через пять дней, в субботу, Андрей сидел на складном брезентовом стульчике в малом холле квартиры Матвеева и сосредоточенно ощупывал свою голову. Странно было делать это, запуская большие пальцы под надбровные дуги: такой маленький костяной шар, обтянутый мохнатой кожей, — и это все, это — весь ты, остальное лишь фурнитура. Вчерашние горести, сегодняшние хлопоты, завтрашние заботы, все, что известно о тебе лишь тебе, от Эндрю Флейма в черной беретке до ослепительной бандитки в кожаном комбинезоне, от огненно-красной палатки на луговине у Ченцов до пряничного терема спящей вечным сном Кареглазки… вообще все, что тебе известно, включая историю Вселенной от Большого Взрыва до наших дней и географию, экономическую и физическую, Союза и Офира и тех дивных островов, на которых ты никогда не побываешь, — все это заключено в бугристом костяном шарике. Иногда в его темной глубине начинает светать — и ты видишь что-то очень простое, настолько простое, что становится страшно…
Малый холл размещался на черной половине, здесь сейчас были сложены все отощалые тюринские пожитки, и никто сюда, слава богу, не заходил. А в большом горчичном зале гудели голоса, там толпился народ, собралась вся группа Звягина — с женщинами и детьми. Парадная дверь была нараспашку, всяк входил и выходил, когда вздумается, как на свадьбе или на похоронах. Говорили, что должен заехать советник, но уж это кто-то хватил через край: ничего и никому Виктор Маркович не был должен.
А в переднем углу в широком кресле сидел Иван Петрович, руки его неподвижно лежали на толстых валиках, на бледном длинном лице блуждала конфузливая улыбка. Каждый вновь пришедший почтительно приближался к нему, словно к патриарху старинного рода, и говорил что-нибудь доброе и глупое.
— Ничего, ничего, главные трудности уже позади!.. Мы еще встретимся — на новых широтах!..
Иван Петрович сосредоточенно слушал, улыбался и кивал, время от времени отчетливо произнося:
— Да, спасибо, большое спасибо.
Андрей не мог находиться в горчичном зале: ему было больно смотреть на отца. Сердце его покрылось черствой сухой коркой, под которой далеко в глубине кисловато дышал теплый мякиш младенческого отчаяния: «Папочка, папа, прости меня, папа!»
Григорий Николаевич, расхаживая по холлу, рассказывал утешительные истории о том, как людей вывозили из жаркого климата чуть ли не ногами вперед, а целительный воздух Союза в три дня поднимал их, и они тут же кидались заполнять новые выездные анкеты.
Валентина Аниканова, неуместно нарядная в своем лиловом балахоне с желтыми бабочками на грудях, сокрушалась, что не приютила Тюриных месяц назад у себя в пансионе «Диди»:
— Ведь была у меня такая мысль, ведь была! Надо слушать свою интуицию…
Игорь Валентинович доказывал, что подобные происшествия приравниваются к ранению при выполнении интернационального долга.
— А что, Григорий, — говорил Ростислав Ильич. — Разве группа у нас такая маломощная? Разве не под силу нам составить ходатайство об улучшении жилищных условий? В Щербатове наша бумага должна произвести впечатление…
— Если ее хорошо подписать! — слышал Андрей едкий, высокий, приплюснутый голос Матвеева. — Вот и займитесь, Ростислав Ильич, вы же юрист, вам и карты в руки. Советник наверняка завизирует, а я в посольство, в объединенный местком предложу, в качестве приложения к характеристике. Что скажешь, Григорий Николаевич?
— Ну, что ж, — глубоким сочным баритоном отвечал Звягин, — дельное предложение, надо обмозговать.
Все добры были к ним, разоблаченным блатникам, выдворянам.
С «Эльдорадо» распрощались три дня назад. Горничная Анджела плакала, мистер Дени самолично проводил Ивана Петровича до университетского фургона, поддерживая его под руку, и на прощание выразил уверенность, что в «Эльдорадо» господа Тьюринги еще вернутся.
— Двери в нашу гостиницу всегда открыты для вас! — торжественно заявил он, ничем при этом не рискуя. — Равно как и наши сердца.
Красноречие толстяка объяснялось тем, что он был щедро одарен. Мстительная Людмила оставила ему электроплитку, и администратор был сражен тем же оружием, которым он Тюриных допекал: отказаться от фантастически дорогого (для Офира) подарка мистер Дени не смог, хотя и очень боролся с собой, предлагая Людмиле деньги, решительно ею отвергнутые, — и остался, должно быть, в убеждении, что эти русские безумный народ.
Между тем в безумии Людмилы прослеживалась определенная логика. На холодильник «Смоленск» имелось множество претендентов, но достался он не кому-нибудь, а Владимиру Андреевичу — правда, с обязательством расплатиться по возвращении соврублями.
Паровоз из Гонконга стоял сейчас в большом холле на секретере, желтый штоф был наполнен дорогим питьем из дипшопа, подаренным коллегами, и всякого вновь приходящего Людмила приглашала, обворожительно улыбаясь: «Угощайтесь, пожалуйста». Тогда до Андрея доносилось механическое треньканье, впивавшееся в его мозг, как тонкая стальная проволочка, и он, скрипя зубами, еще крепче охватывал пальцами свою маленькую бедную голову и ощупывал ее, как чужую.